Роман «Вольница» советского писателя Ф. В. Гладкова (1883–1958) — вторая книга автобиографической трилогии («Повесть о детстве», «Вольница», «Лихая година»). В романе показана трудная жизнь рабочих на каспийских рыбных промыслах. Герои проходят суровую школу жизни вместе с ватажными рабочими.
В основу «Вольницы» легли события, свидетелем и участником которых был сам Гладков.
Постановлением Совета Министров Союза ССР от 22 марта 1951 года Гладкову Федору Васильевичу присуждена Сталинская Премия Первой степени за повесть «Вольница».
Он бойко вскочил и бросился к ней, досадливо качая жидковолосой головой и хлопая руками по бёдрам.
Но учительница спокойно, с насмешливой улыбкой осматривала его с головы до ног и журила:
— Не изменился ты, Онисим: такой же говорун и непоседа. За эти годы, должно быть, всю Россию изъездил.
— Я, Варварушка, и в могилу упаду походя. Некие люди совестят: «Покой своей старости дай, Онисим. » Человек, говорю, не чурбан, чтобы лежать да гнить. Он, человек-то, ещё в утробе матери беспокоен. Покой для покойников. А ведь я каждый день солнышко встречаю.
Учительница встала, и они пошли по узкому проходу, за вороха клади, оба сухонькие, маленькие, странные.
— Чудеса в решете… Народ-то какой распорядительный! Хозявы!
Отец убежденно подтвердил:
— Незаконный народ. Он — еретик, всему отрицается, а она — средь людей чужая. Не иначе, барских кровей. От таких народов держись дальше да оглядывайся.
— Заковыристый народ, верно, — поразился мужик и опять захохотал.
Мать смотрела куда-то вдаль и будто думала вслух:
— Люди-то… как неправдашные… как с того света. И кто знает, что мы только с тобой, сыночек, увидим…
Оглушительный, до боли в ушах, до дрожи в теле, заревел гудок парохода — ревел долго, и этот рёв поглотил и грохот тяжестей, и крики людей, и шум суматохи.
И когда он умолк, сразу зазвенела в ушах тишина, и я некоторое время чувствовал себя в пустоте. Вдруг где-то недалеко завизжали девки, кто-то разудало закричал и заругался. И сразу же залилась звонким, чистым, разливным перебором гармония с колокольчиками.
Явился Миколай, хмельной, с задранным картузом, с осовелой ухмылкой. Пришёл он под руку с приземистым парнем с закрученными усишками, с маленькими колючими глазами. Грязная рубаха его была заправлена в брюки, а на ногах — опорки.
— Вася! — развязно закричал Миколай. — Плыви один, я здесь остаюсь. Где мои багажи? Дружков закадычных встретил — сто сот стоят. На мельницу Шмита поступаю, низовым. Работа чортова: мешки таскать. Зато и заработаешь… Вот он, мой старый товарищ. Не гляди, что он малорослый: мешки, как варежки, бросает, а вино порет стаканами.
Они забрали сундучок и пузатый мешок Миколая и ушли, пьяно ухмыляясь. Отец встретил и проводил их молча, с холодным презрением в глазах.
— Пропащий народ. Шарлоты. Такие в два счёта карманы очистят. Им бы только трактир, да притон, да драки. Сразу видно, что дружок-то — золоторотец.
Мать радостно вздохнула.
— Вот уж добро какое — ушёл! Словно камень с плеч свалился.
Мужик гулко засмеялся.
— Бесшабашная братия! Доки! Завей горе верёвочкой… Бабу-то он в деревне бросил, что ли?
— А зачем ему баба? Этого добра и тут много.
Мужик крякнул и закрутил головой.
Я начал вслух читать свою нарядную книгу. Мать прильнула ко мне и стала слушать с изумлённой улыбкой.
В первые часы я не мог подняться с места: чувствовал себя ничтожной пылинкой в этой густой свалке узлов, тюков, ящиков и в людской суматохе. Люди сидели и лежали, срастаясь плечами, спинами, ногами, прибитые к своей рухляди. По узкому проходу между стенкой машинного отделения и служебными каютами непрерывно проходили один за другим и навстречу друг другу матросы в кожаных картузах, какое-то начальство в белых кителях, с сердитыми лицами, и пассажиры с жестяными чайниками в руках.
За стенкой грохотали и пыхтели машины, и с каждым их вздохом пароход тяжело и плавно толкала вперёд какая-то огромная сила. Он мне казался живым: он дышал, сопел, вздрагивал, напрягался и время от времени покрикивал кому-то: э-эй! Я отважился вскарабкаться на рогожный тюк и взглянуть в нутро машинного отделения, вцепившись в медную решётку окна. Внизу, в огромной яме, взмахивали сверкающие серебром страшенные, сокрушительно тяжёлые рычаги, похожие на богатырские руки с крепко сжатыми кулаками. Они вцепились в такие же блестящие и пугающе толстые валы и вертели их с грозным напряжением. И когда я увидел глубоко внизу малюсенького человечка в синей блузе, с паклей в руках, мне стало жутко: как он, такой беспомощный, может ходить спокойно среди этих страшилищ и не бояться их убийственных взмахов? Так стоял я долго, заколдованный горячим, невыносимо могучим движением, таким неотразимым и лёгким, не чувствуя себя, позабыв обо всём на свете. Это было чудо, прекрасное, подавляющее, пленительное и таинственное. Когда меня оторвал от этого зрелища отец, я сразу почувствовал себя изнурённым и разбитым.
— Пойдём, сынок, по пароходу прогуляемся. Волгу поглядим.
Мать вязала чулок и невнятно разговаривала с Ульяной, а Ульяна попрежнему качалась вперёд и назад с ребёнком на руках. Ребёнок иногда слабенько и жалобно покрикивал — вероятно, был болен.
Старичок свернулся калачиком и спал похрапывая. Коричневое обветренное лицо его и во сне усмехалось лукаво. Серая реденькая бородка казалась лишней и смешной. Мужик тоже спал, уткнувшись лицом в свёрнутую поддёвку. Длинные ноги в лаптях он протянул через проход и, должно быть, не слышал, когда матросы пинали его сапогами. Учительница попрежнему сидела, низко склонившись над толстой книгой.
Мы прошли через просторную площадку, которую мыли матросы странными мётлами из целого снопа тоненьких верёвок. Они подходили к борту, бросали метлу на бечёвке в реку и вынимали её, жирную от воды. И опять шли мы по узенькому проходу. Но здесь люди уже не валялись на полу, а громоздились на двухэтажных нарах.
— Нам бы вот тут ехать-то, — робко сказал я отцу. — Тут хорошо, просторно. И столы есть.
Отец мягко и охотно разъяснил:
— Дурачок, это третий класс, а мы в четвёртом. Тут за места дороже платить надо. А первый да второй — наверху. Там господа едут, купцы да дворяне.
— А нам туда можно… погулять-то?
— Туда нас не пускают. Господа брезгуют, когда к ним поднимается чернядь.
Это меня не удивило и не обидело — ведь и у нас в деревне так же: мужиков на барском дворе в дом не пускали, с ними разговаривали с крыльца, а мужики должны были стоять и в дождь и в снег перед крыльцом без шапок. Мы, мужики, «чернядь», обязаны знать своё место. Начальство в белых кителях может орать на нас, как на баранов. К этому мы привыкли и принимали за должное. Значит, везде одинаково: господа и богатеи — наверху. У них и одежда, и лица иные; это люди не нашей породы, как существа другой, неизвестной мне жизни — и тело другого цвета, и походка странная — зыбкая, кошачья, и речь особая, и пахнет от них приятным духом. Они вызывали во мне и страх, и жадное любопытство, и удивление, и бессознательную враждебность.
За стенкой грохотали и пыхтели машины и с каждым их вздохом
За стенкой грохотали и пыхтели машины, и с каждым их вздохом пароход тяжело и плавно толкала вперёд какая-то огромная сила. Он мне казался живым: он дышал, сопел, вздрагивал, напрягался и время от времени покрикивал кому-то: э-эй! Я отважился вскарабкаться на рогожный тюк и взглянуть в нутро машинного отделения, вцепившись в медную решётку окна. Внизу, в огромной яме, взмахивали сверкающие серебром страшенные, сокрушительно тяжёлые рычаги, похожие на богатырские руки с крепко сжатыми кулаками. Они вцепились в такие же блестящие и пугающе толстые валы и вертели их с грозным напряжением. И когда я увидел глубоко внизу малюсенького человечка в синей блузе, с паклей в руках, мне стало жутко: как он, такой беспомощный, может ходить спокойно среди этих страшилищ и не бояться их убийственных взмахов? Так стоял я долго, заколдованный горячим, невыносимо могучим движением, таким неотразимым и лёгким, не чувствуя себя, позабыв обо всём на свете. Это было чудо, прекрасное, подавляющее, пленительное и таинственное. Когда меня оторвал от этого зрелища отец, я сразу почувствовал себя изнурённым и разбитым.
— Пойдём, сынок, по пароходу прогуляемся. Волгу поглядим.
Мать вязала чулок и невнятно разговаривала с Ульяной, а Ульяна попрежнему качалась вперёд и назад с ребёнком на руках. Ребёнок иногда слабенько и жалобно покрикивал — вероятно, был болен.
Старичок свернулся калачиком и спал похрапывая. Коричневое обветренное лицо его и во сне усмехалось лукаво. Серая реденькая бородка казалась лишней и смешной. Мужик тоже спал, уткнувшись лицом в свёрнутую поддёвку. Длинные ноги в лаптях он протянул через проход и, должно быть, не слышал, когда матросы пинали его сапогами. Учительница попрежнему сидела, низко склонившись над толстой книгой.
Мы прошли через просторную площадку, которую мыли матросы странными мётлами из целого снопа тоненьких верёвок. Они подходили к борту, бросали метлу на бечёвке в реку и вынимали её, жирную от воды. И опять шли мы по узенькому проходу. Но здесь люди уже не валялись на полу, а громоздились на двухэтажных нарах.
— Нам бы вот тут ехать-то, — робко сказал я отцу. — Тут хорошо, просторно. И столы есть.
Отец мягко и охотно разъяснил:
— Дурачок, это третий класс, а мы в четвёртом. Тут за места дороже платить надо. А первый да второй — наверху. Там господа едут, купцы да дворяне.
— А нам туда можно… погулять-то?
— Туда нас не пускают. Господа брезгуют, когда к ним поднимается чернядь.
Это меня не удивило и не обидело — ведь и у нас в деревне так же: мужиков на барском дворе в дом не пускали, с ними разговаривали с крыльца, а мужики должны были стоять и в дождь и в снег перед крыльцом без шапок. Мы, мужики, «чернядь», обязаны знать своё место. Начальство в белых кителях может орать на нас, как на баранов. К этому мы привыкли и принимали за должное. Значит, везде одинаково: господа и богатеи — наверху. У них и одежда, и лица иные; это люди не нашей породы, как существа другой, неизвестной мне жизни — и тело другого цвета, и походка странная — зыбкая, кошачья, и речь особая, и пахнет от них приятным духом. Они вызывали во мне и страх, и жадное любопытство, и удивление, и бессознательную враждебность.
Хотя народу на корме тоже было много, здесь всё же открывалось воздушное приволье. Предвечернее небо дымилось лиловой пылью, а пепельные спокойные облачка далеко, над луговой стороной, над синими перелесками, длинные, разорванные по краям, казались усталыми и грустными. Над кормой, на короткой мачте, подвешена была белая лодка вниз носом, и она казалась очень лёгкой и красивой. Река, разливная, широкая, блистала зеркалом, и низкий берег слева мерцал песком и яркой зеленью травы. А за кормой рыжей пеной кипели водовороты и уплывали назад, вздымаясь и ныряя в глубоких волнах. И вправо и влево эти волны широко и густо расходились во все стороны, блистали небом и тёмной глубиной. Высокие глинистые и известковые обрывы правого берега отражались в сияющей глади реки оранжевыми струями, а ближе и дальше рвались в плывущих к берегу волнах на пылающие клочья и вихри. Над пенистыми волнами летали розовыми вихрями чайки, падали на волны и, едва касаясь кипящей воды, трепетали крыльями, торопливо взлетали вверх с жалобными криками. Поражённый, я не отрывал глаз от этой невиданной красоты и забыл обо всём. Время от времени пароход раздольно вскрикивал встречному пароходу: э-эй. Этот задорный крик разносился всюду по широкому простору реки, и чудилось, что и высокие обрывы, и зелёные ущелья, и эти густые, масленистые волны далеко за кормой поют протяжную и разливную песню.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Вольница
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
С высокой пологой горы я увидел внизу, в широкой лощине, сказочный мир — множество белых домов с зелёными и красными крышами, церкви с высокими колокольнями, прямые улицы в садах, а дальше — необъятный, сверкающий простор. Это был Саратов и Волга. Мать сидела на возу вместе со мною и тоже не отрывала глаз от нарядного города.
— Матушки, домов-то какая тьмуща, церквей-то! Как это люди-то здесь живут? Чай, как в лесу, заплутаешься и не выберешься. А река-то! Конца-краю не видать… С баушкой Натальей, покойницей, в Саратове я не была: мы всё больше по сёлам да маленьким городкам ходили. А она здесь жила в людях. Много рассказывала об этом Саратове, а вот увидела и в глазах всё кружится…
Глубоко внизу громоздились одинокие многоэтажные корпуса, за ними — куча деревянных изб, очень похожих на деревенские, а среди них опять белые каменные дома. Поразили меня высоченные, выше колокольни, трубы, из которых чёрными Облаками поднимался дым. Слева надвигались на город отвесными обрывами горы.
По зеркальному разливу Волги плыли огромные белые дома, а за ними — чёрные длинные амбары с домиками на крыше. Это было настоящее чудо. В первое мгновение мне показалось, что пароходы и баржи реют в воздухе, и было трудно поверить, что они плывут по реке. Мать тоже смотрела на них, как заворожённая.
Отец шёл с Миколаем Подгорновым, склонив голову к плечу, и делал вид, что ничему не удивляется: ведь он уже был здесь зимою в извозе, и Саратов для него — не тёмный лес.
А Миколай развязно говорил, как бывалый человек, с вывертами, с присвистом, с плутоватым примигиваньем и хохотком:
— Вот он, вольный городок Саратов! Нигде нет такой золотой роты и жуликов по Волге, как в Саратове. У меня дружки здесь есть — балык с мёдом! Я тут работал на паровой мельнице. И в Астрахани я свойский человек. Погуляем, Вася!
Но отец отводил глаза в сторону и недружелюбно ворчал:
— С галахами, с пропащими людьми, нам хлеб-соль не есть. Как кормились, так и будем кормиться честным трудом.
Миколай презрительно пошлёпал его по спине.
— Эх ты, чучело огородное! Покатают тебя шариком да пустят кубарем, тогда и узнаешь, чего кочет хочет. Тут нашего брата, вахлака, учат буквально. Без обращения ты — чурбак. Это не деревня: тут народ вольный. И пробку выбьют, и водку выпьют. Слыхал пригудочку-то? «Вольный город наш Саратов! Нет вольней там прокуратов». Возьмём билеты на пароход, на любой: на «Самолёт», на «Волжский», на «Зевеке» — и в трактир пойдём. Я к дружкам тебя поведу.
Отец смотрел в сторону и старался отделаться от Миколая шутками:
— По трактирам я не охотник ходить, в карты не играю, вина не пью. Иди — может, с дружками-то своими последний пятак пропьёшь.
Недружелюбные насмешки отца ещё больше взбудоражили Миколая: он принял их, как завистливую похвалу, и, похохатывая, зачванился.
Отец опасливо оглядывал Миколая, но делал вид, что сочувствует ему.
— Что ж, игровое дело… ежели башку не сшибут.
Он вскочил к нам на телегу и встревоженно пробормотал:
— Ну и балаболка, ну и жулик! Ни стыда, ни совести… безотцовщина. Отбился от дома- то и в галахи попал. Сыщик! Пропадёшь с ним ни за копейку.
Мать натянула платок на глаза и враждебно поглядела вслед Миколаю, который догонял свой воз.
— Уж как я боюсь-то его! И дома он, как пёс, на баб бросался…
Терентий, Парушин сын, который вёз нас на своём возу, таращил глаза на переднюю телегу и ворчал в густую бороду:
— Вот бы кого в волости-то выдрать, да при всём народе, бродягу! И стариков бросил, и женёнку с детишками. Отцу ни гроша не шлёт — детишки голы-босы, а сам при калошах, шляпка на башке, фу-ты, ну-ты — ноги гнуты.
Мы медленно спускались с пологой горы, и город рос, громоздился передо мной каменными домами, вышками и церквами с золотыми и синими луковицами. И эти дома, похожие на дворцы, и даже деревянные избы казались огромными и загадочными. Телеги наши оглушительно грохотали по каменной мостовой бесконечной улицы, а навстречу нам плавно и мягко бежали чёрные, блестящие пролётки с толстыми кучерами. У ворот стояли бородатые мужики в белых фартуках — дворники. По тротуарам шли нарядные женщины и мужчины. Одеты они были странно, не по-нашему: мужчины — в кургузых и длинных пиджаках, в чёрных и белых шляпах и белых рубашках, с чёрными платками на груди, завязанными в пышный узел. Но особенно поразили меня женщины: у них сзади под платьями тряслись какие-то пухлые подушки. Я засмеялся и крикнул, показывая рукой на этих невиданных уродин:
— Глядите-ка, вот чудо-то! Бабы-то какие. Чего это у них назади трясётся? Это чего они такие?
Смеялись и отец с Терентием, а мать ахала, поражённая не меньше, чем я:
— А батюшки! а светыньки! Стыдобища-то какая! Неужто все бабы так ходят?
Отец авторитетно разъяснил:
— Это в городе тюрнюр называется. Все барыни так ходят.
Мы долго ехали по каменной улице с высокими белыми домами, с садами во дворах. Нас перегоняли новенькие пролётки с аккуратненькими лошадками или верховые, тоже невиданные мною никогда: парни в лаковых сапожках и штанах в обтяжку, а девки в чёрных длинных юбках и шляпках плошкой. На перекрёстках стояли белые городовые с оранжевыми шнурами от шеи до пояса.
Мать с лихорадочным возбуждением глядела во все стороны и не переставала ахать. А отец делал вид, что его ничто не удивляет, что на все эти чудеса ему наплевать. Он о чём-то калякал с Терентием, но я не слышал ни одного слова. Моё внимание привлекла высокая вышка, обитая досками, похожая на гриб. Наверху медленно ходил маленький человек и глядел на город. Проехали, мимо большого сада, а потом стали спускаться вниз.
В конце улицы над домами опять засверкала необъятная река, а по ней в разные стороны плыли лодки с белыми парусами. Навстречу нам, напирая на хомуты и опустив головы, лошади с натугой тащили телеги, нагружённые мешками, ящиками, бочками, пузатыми плетушками и решётками. Сквозь дырявую материю видны были ядрёные кисти винограда и алые помидоры. По спуску мы съехали на широкий берег, тоже загромождённый ящиками, мешками, толстыми рогожными кулями и целыми кучами арбузов и дынь. С берега к
За стенкой грохотали и пыхтели машины и с каждым их вздохом
С высокой пологой горы я увидел внизу, в широкой лощине, сказочный мир — множество белых домов с зелёными и красными крышами, церкви с высокими колокольнями, прямые улицы в садах, а дальше — необъятный, сверкающий простор. Это был Саратов и Волга. Мать сидела на возу вместе со мною и тоже не отрывала глаз от нарядного города.
— Матушки, домов-то какая тьмуща, церквей-то! Как это люди-то здесь живут? Чай, как в лесу, заплутаешься и не выберешься. А река-то! Конца-краю не видать… С баушкой Натальей, покойницей, в Саратове я не была: мы всё больше по сёлам да маленьким городкам ходили. А она здесь жила в людях. Много рассказывала об этом Саратове, а вот увидела и в глазах всё кружится…
Глубоко внизу громоздились одинокие многоэтажные корпуса, за ними — куча деревянных изб, очень похожих на деревенские, а среди них опять белые каменные дома. Поразили меня высоченные, выше колокольни, трубы, из которых чёрными Облаками поднимался дым. Слева надвигались на город отвесными обрывами горы.
По зеркальному разливу Волги плыли огромные белые дома, а за ними — чёрные длинные амбары с домиками на крыше. Это было настоящее чудо. В первое мгновение мне показалось, что пароходы и баржи реют в воздухе, и было трудно поверить, что они плывут по реке. Мать тоже смотрела на них, как заворожённая.
Отец шёл с Миколаем Подгорновым, склонив голову к плечу, и делал вид, что ничему не удивляется: ведь он уже был здесь зимою в извозе, и Саратов для него — не тёмный лес.
А Миколай развязно говорил, как бывалый человек, с вывертами, с присвистом, с плутоватым примигиваньем и хохотком:
— Вот он, вольный городок Саратов! Нигде нет такой золотой роты и жуликов по Волге, как в Саратове. У меня дружки здесь есть — балык с мёдом! Я тут работал на паровой мельнице. И в Астрахани я свойский человек. Погуляем, Вася!
Но отец отводил глаза в сторону и недружелюбно ворчал:
— С галахами, с пропащими людьми, нам хлеб-соль не есть. Как кормились, так и будем кормиться честным трудом.
Миколай презрительно пошлёпал его по спине.
— Эх ты, чучело огородное! Покатают тебя шариком да пустят кубарем, тогда и узнаешь, чего кочет хочет. Тут нашего брата, вахлака, учат буквально. Без обращения ты — чурбак. Это не деревня: тут народ вольный. И пробку выбьют, и водку выпьют. Слыхал пригудочку-то? «Вольный город наш Саратов! Нет вольней там прокуратов». Возьмём билеты на пароход, на любой: на «Самолёт», на «Волжский», на «Зевеке» — и в трактир пойдём. Я к дружкам тебя поведу.
Отец смотрел в сторону и старался отделаться от Миколая шутками:
— По трактирам я не охотник ходить, в карты не играю, вина не пью. Иди — может, с дружками-то своими последний пятак пропьёшь.
Недружелюбные насмешки отца ещё больше взбудоражили Миколая: он принял их, как завистливую похвалу, и, похохатывая, зачванился.
Отец опасливо оглядывал Миколая, но делал вид, что сочувствует ему.
— Что ж, игровое дело… ежели башку не сшибут.
Он вскочил к нам на телегу и встревоженно пробормотал:
— Ну и балаболка, ну и жулик! Ни стыда, ни совести… безотцовщина. Отбился от дома-то и в галахи попал. Сыщик! Пропадёшь с ним ни за копейку.
Мать натянула платок на глаза и враждебно поглядела вслед Миколаю, который догонял свой воз.
— Уж как я боюсь-то его! И дома он, как пёс, на баб бросался…
Терентий, Парушин сын, который вёз нас на своём возу, таращил глаза на переднюю телегу и ворчал в густую бороду:
— Вот бы кого в волости-то выдрать, да при всём народе, бродягу! И стариков бросил, и женёнку с детишками. Отцу ни гроша не шлёт — детишки голы-босы, а сам при калошах, шляпка на башке, фу-ты, ну-ты — ноги гнуты.
Мы медленно спускались с пологой горы, и город рос, громоздился передо мной каменными домами, вышками и церквами с золотыми и синими луковицами. И эти дома, похожие на дворцы, и даже деревянные избы казались огромными и загадочными. Телеги наши оглушительно грохотали по каменной мостовой бесконечной улицы, а навстречу нам плавно и мягко бежали чёрные, блестящие пролётки с толстыми кучерами. У ворот стояли бородатые мужики в белых фартуках — дворники. По тротуарам шли нарядные женщины и мужчины. Одеты они были странно, не по-нашему: мужчины — в кургузых и длинных пиджаках, в чёрных и белых шляпах и белых рубашках, с чёрными платками на груди, завязанными в пышный узел. Но особенно поразили меня женщины: у них сзади под платьями тряслись какие-то пухлые подушки. Я засмеялся и крикнул, показывая рукой на этих невиданных уродин:
— Глядите-ка, вот чудо-то! Бабы-то какие. Чего это у них назади трясётся? Это чего они такие?
Смеялись и отец с Терентием, а мать ахала, поражённая не меньше, чем я:
— А батюшки! а светыньки! Стыдобища-то какая! Неужто все бабы так ходят?
Отец авторитетно разъяснил:
— Это в городе тюрнюр называется. Все барыни так ходят.
Мы долго ехали по каменной улице с высокими белыми домами, с садами во дворах. Нас перегоняли новенькие пролётки с аккуратненькими лошадками или верховые, тоже невиданные мною никогда: парни в лаковых сапожках и штанах в обтяжку, а девки в чёрных длинных юбках и шляпках плошкой. На перекрёстках стояли белые городовые с оранжевыми шнурами от шеи до пояса.
Мать с лихорадочным возбуждением глядела во все стороны и не переставала ахать. А отец делал вид, что его ничто не удивляет, что на все эти чудеса ему наплевать. Он о чём-то калякал с Терентием, но я не слышал ни одного слова. Моё внимание привлекла высокая вышка, обитая досками, похожая на гриб. Наверху медленно ходил маленький человек и глядел на город. Проехали, мимо большого сада, а потом стали спускаться вниз.
В конце улицы над домами опять засверкала необъятная река, а по ней в разные стороны плыли лодки с белыми парусами. Навстречу нам, напирая на хомуты и опустив головы, лошади с натугой тащили телеги, нагружённые мешками, ящиками, бочками, пузатыми плетушками и решётками. Сквозь дырявую материю видны были ядрёные кисти винограда и алые помидоры. По спуску мы съехали на широкий берег, тоже загромождённый ящиками, мешками, толстыми рогожными кулями и целыми кучами арбузов и дынь. С берега к огромной барже с домом наверху, похожим на букву «покой», поднимались дощатые настилы. Под домом толпился народ, а по настилам, сгибаясь под тяжестью страшенных ящиков, шагали с пристани один за другим мужики в длинных холщовых рубахах и в лаптях, а с берега на пристань тащили на спине по три тугих мешка. Где-то в стороне заревел пароход, визгливо откликнулся другой, а на соседней пристани уныло, со вздохами взвывала толпа:
И воздух гремел железом, грохотом тяжестей о землю, криками, колокольным звоном. Пахло нефтью, дынями, пылью и гнилой рыбой. Этот гул, грохот и крики людей, как на сходе, ошарашили меня, и я долго не мог опомниться. Всё пугало, угнетало меня и привлекало жуткой суетой.
Было жарко, воздух горел солнцем, и жёлтая пыль дымной мутью окутывала весь берег. Волга сверкала ослепительной метелью солнечных вспышек, разливаясь до горизонта. Пристани одна за другой далеко тянулись вправо и влево. В стороне, тесно прижимаясь к барже, стоял розовый двухэтажный пароход с навесом наверху, и высоко, за красивой стеклянной будочкой, дымила труба. На боках розового парохода играли волнистые зайчики.
Мы остановились неподалёку от сходней и сбросили с телег наши узлы и сундучки. Терентий и Алексей как будто обрадовались, что свалили нас со своего воза: торопливо расцеловались с отцом и матерью, вскочили на телеги и поехали обратно в гору. Миколай сразу же убежал куда-то, весело крикнув на ходу: